Литературный кружок

Сегодня

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

НИКАКОГО ПАТРИОТИЗМА НЕ БУДЕТ

НИКАКОГО ПАТРИОТИЗМА НЕ БУДЕТ
  • Участники дискуссии:

    1
    1
  • Последняя реплика:

    1 час назад

На этот раз я позвонил Сёме сам. И снова не в субботу, а в будний вечер, когда у нас тут ещё не отгремело.

День независимости в Бат-Яме — это вам не телевизор. Это балконы в флагах, машины с флажками на стёклах, мангалы на каждом газоне и подростки, которые до полуночи лупят прохожих надувными молотками: есть тут такая традиция, не спрашивайте. Внук прибежал со школьного праздника — разгорячённый, голодный, спел мне с порога что-то строевое, съел полхолодильника и умчался обратно. Поёт он, между прочим, искренне. Без фальши. Я смотрел на него и думал: вот ведь — у мальчика это всё настоящее. И флаг, и слова, и горящие глаза.

А я стоял рядом и не пел. Не потому, что не люблю — а потому что та страна, в которой я был маленьким, давно стёрта с карты. И теперь это даже не страна. Это двор, школа, несколько лиц. Петь про это хором не получается.

Вот с этой мыслью я и набрал Сёму.
— У вас там опять праздник, я смотрю, — сказал Сёма, разглядывая что-то поверх камеры. — Даже отсюда слышно.
— Слышно. Внук вон гимн поёт — стёкла дрожат. Завидую я ему, Сёма. Ему есть что петь, и он не врёт.

Сёма помолчал, отпил чая.
— А у нас наоборот, — сказал он. — У нас патриотизм теперь из-под палки.
— Это как?
— А вот так. У внучки в Петербурге с нового года ввели предмет. «Патриотическое воспитание». Сын сходил на родительское собрание, вернулся — смеётся. Их там, говорит, классная руководительница успокаивала.
— Успокаивала? На уроке патриотизма?
— Именно. Встала перед родителями и говорит: только не волнуйтесь. Никакого патриотизма не будет. Чем детей занять, мы найдём. Но войдите в положение: раз сверху велено, чтобы предмет так назывался, — будем его так и называть.
— И родители?
— А что родители. Выдохнули. Хорошая, говорят, учительница. Понимающая.

Я засмеялся. Решение принято — исполнение необязательно. Только теперь это не про колхозную сводку, а про любовь к Родине. Расписали по часам, втиснули в сетку между алгеброй и физкультурой — и тут же шёпотом пообещали, что ничего этого на самом деле не будет.

А я ведь это качание маятника видел своими глазами — от стенки до стенки. В девяностые слово «патриот» было почти ругательным. Скажешь такое в приличной компании — посмотрят на тебя, как на человека в калошах и с зонтиком на пляже Мёртвого моря посреди июля. Отсталость, провинция, дурной тон. А мерилом новой жизни были джинсы, жвачка и двадцать пять сортов колбасы на прилавке. Помню, тогда и школе назначили новую высокую цель: будем растить, мол, образованного потребителя. Так и говорили, не краснея, — потребителя. Не человека, не гражданина. Потребителя. Вырастили, на свою голову.

А потом маятник пошёл обратно. И то же самое слово, которое вчера было клеймом, сегодня спустили сверху как обязанность. Вписали в расписание, поставили вторым уроком. И самое смешное во всей этой истории вот что: и тогда, и теперь решали за тебя. Сверху. Сначала велели не любить — теперь велят любить.

А ведь любовь эту — настоящую — никаким расписанием не привьёшь. Она не оттуда растёт.

Помню, как нас принимали в пионеры. Рига, актовый зал сорок пятой школы на Югле, окна в морозных узорах. Нам с Сёмой по десять. Галстук мама с вечера выгладила, и с утра он ещё хранил тепло утюга. Ладони потные, горн где-то под потолком фальшивит, а перед строем — Антонина Владимировна. Та самая, которую мы потом, в старших классах, будем бояться на алгебре как огня. Но в то утро голос у неё был не алгебраический — торжественный, отдельный. «Будь готов!» — и весь зал, и я вместе со всеми, срывающимся голосом: «Всегда готов!»

И вот что я вам скажу, дорогие мои. Никакой Родины нам в тот момент не прививали. Прививали строй, дисциплину, отчётность — обычную казёнщину. А осталось от того утра совсем другое: тёплый галстук, морозное окно, Сёмин затылок впереди в строю и ощущение, что ты — часть чего-то большого и тёплого. И это «что-то» было не государство. Это были мы. Дети. В нашем городе, которого больше нет.

— Знаешь, — отозвался Сёма, когда я замолчал, — любить ведь можно по-разному. И тихо тоже можно.
Я спросил, к чему это он.
— Есть у меня знакомый. Айварс. Латыш, лет на десять меня моложе. Работали вместе — он сперва санитаром, потом выучился на фельдшера. Хороший мужик. Так вот он каждые пять лет ездит на Праздник песни. Поёт в хоре, бас. Уедет на неделю, вернётся — голос как наждак, говорить не может, только сипит и улыбается.
— И что?
— А ничего. Я ему: Айварс, тебе под семьдесят, ты связки порвёшь. А он сипит — зато, говорит, я там свой. Поле, сосны, тысячи людей поют на одном языке, и он среди них. Ни в какое расписание это не впишешь. Он сам туда ездит. Без приказа. По велению души, так сказать.

Я слушал и думал: вот ведь штука. Три страны — три патриотизма. У внука в Бат-Яме громкий, через край, с флагами на балконах. У Айварса в Латвии тихий, хоровой, раз в пять лет, до сорванного голоса. И у обоих — настоящий. Потому что свой. Не по разнарядке.

А спустить любовь сверху, расписать по часам, поставить между алгеброй и физкультурой — нельзя. Выйдет та самая петербургская учительница, которая встаёт перед родителями и честно обещает: не волнуйтесь, никакого патриотизма не будет. Она ведь, в отличие от начальства, понимает главное. Научить этому нельзя. Можно только не мешать.
— А внучка-то твоя? — спросил я. — Ходит на этот урок?
— Ходит. Говорит — скучно ей. Кроссворды разгадывают, кино про природу смотрят. Предмет как предмет. Вырастет — и не вспомнит, что был такой. Как я не помню, о чём нам толковали на политинформациях.

Он помолчал.
— А Родину её настоящую — ту, что была у нас с тобой, — ей и показать-то негде. Рига та осталась только у нас в головах. И в сердцах. В учебник её не впишешь.
Я хотел что-то сказать и не нашёл что. А он вдруг добавил — буднично, словно про погоду:
— Между прочим, галстук тот, пионерский, у меня в шкафу до сих пор висит. Перекладываю с места на место, а выбросить — рука не поднимается. Сам не знаю, почему.
И я понял, что это и есть ответ. Сёма, который мимо снесённых домов проходит не оглядываясь, который про прошлое роняет «снесли — и снесли» и идёт дальше, — этот самый Сёма шестьдесят пять лет не может выбросить линялую тряпочку. Не Родину, нет. Не страну. А то морозное утро. Горн под потолком. Тепло утюга. Себя — десятилетнего, в строю, где он стоял прямо передо мной.

А снаружи всё ещё гремел праздник — флаги на балконах, запах шашлыка со всех сторон, внук со своим гимном на весь квартал. Громко, ярко, искренне.

А за тысячи километров, в тёмном рижском шкафу, висит линялый галстук, переживший собственную страну. Его не вводили вторым уроком. Или каким-то другим. Именно поэтому выбросить его рука не поднимается.

И снова — всё. Просто всё.
Наверх
В начало дискуссии

Еще по теме

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

ВОЙНА ВОЙНОЙ, А СПРАВКИ ПО РАСПИСАНИЮ

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

ВОЙНЫ ПЕРЕЖИЛ, ПОГИБ ОТ «УСПЕХА»

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

ЭКСПОНАТЫ

На девятое мая я позвонил Сёме сам

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

ПРИЕМНЫЙ ДЕНЬ

Беседы с Сёмой

Мы используем cookies-файлы, чтобы улучшить работу сайта и Ваше взаимодействие с ним. Если Вы продолжаете использовать этот сайт, вы даете IMHOCLUB разрешение на сбор и хранение cookies-файлов на вашем устройстве.