Литературный кружок

Сегодня

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

В ЧЕМ ОНА БЫЛА?!

Беседы с Сёмой

В ЧЕМ ОНА БЫЛА?!
  • Участники дискуссии:

    5
    6
  • Последняя реплика:

    Только что

Это было очень необычно. Сёма не спросил, как я. 
 
Он так не умеет. Даже когда у него самого земля горит под ногами, он сперва справится: тихо ли у меня, не прилетало ли близко, ходил ли я в укрытие. Такой он человек. А тут — лицо возникло на экране — лампа справа, в половину света, как всегда, — и с ходу, без «здравствуй»:
— Вот ты мне скажи. Майю из «бэшки» помнишь? Выпускной. Шестьдесят шестой.
— Помню, — говорю. — Конечно помню.

Ещё бы я не помнил Майю! Я был в неё влюблён так, как можно быть влюблённым только в шестнадцать лет, — то есть насмерть и молча.
— В чём она была? Платье какого цвета?
— Белое, — отвечаю не задумываясь. — Длинное, в пол. Белое.
Сёма посмотрел на меня так, будто я при нём съел свиную отбивную прямо в синагоге.
— Какое белое. Красное она было. Тёмно-красное, почти вишнёвое. Я как сейчас вижу.
— Сёма. Белое.
— Красное.

Дорогие мои, мы знакомы с этим упрямым человеком с первого класса. Шестьдесят пять лет. За эти годы мы не сошлись во мнении ни разу — ни по одному вопросу. От того, кто сильнее, Ботвинник или Таль, до того, в каком гастрономе колбаса была честнее, а молоко свежее. Спорить с Сёмой — это не про способ выяснить истину. Это просто про поговорить. Я давно понял: пока мы с ним ругаемся, всё в порядке.

Но в тот вечер что-то было не так. Он не отшучивался, не отступал на полшага, как обычно. Он держал свое почти вишнёвое платье, как солдат знамя.
— Ладно, — говорю. — Бог с ним, с платьем. Ты лучше скажи, на кого она в тот вечер смотрела.
И тут он замолчал.
— На меня, — сказал наконец. — Весь вечер на меня. Я даже…
И осёкся.
— Что — даже?
— Да ничего. Я тогда отошёл. В сторону. Весь вечер в стороне простоял, как дурак. Чтоб тебе не мешать. Ты ж по ней с ума сходил, на тебя смотреть было больно. Вот я и отошёл.
Я молчал. У меня в горле что-то сделалось.
— Ты знал? — говорю.
— Конечно знал. Весь класс знал. И три соседних тоже. Один ты думал, что это страшная тайна.

Я сидел и пересчитывал в уме. Почти шестьдесят лет я носил в себе одну тихую гордость: я тогда промолчал, отступился, не стал переходить дорогу другу. Думал — благородно. Думал — он-то не знает, чем я для него пожертвовал. А выходит, мы оба… Оба тогда отвернулись. Оба решили, что дружба для нас важнее. И оба шестьдесят лет несли это как маленькую почётную рану, про которую другому знать не положено.
— Выходит, мы с тобой, — говорю, — два дурака.
— Выходит, — буркнул Сёма. И снова: — Красное на ней было.
Он не успокаивался. Наоборот — его несло. Вцепился в чашку и возвращался к этому несчастному платью, как язык к больному зубу. Я смотрел, как побагровела у него шея, как он подаётся к камере, — и забеспокоился уже не о платье. О нём. Сердце, давление, годы. За шестьдесят пять лет я не видел, чтобы Сёма так заводился из-за ерунды. Из-за настоящего — сколько угодно. Из-за ерунды — никогда. А раз так — значит, под ерундой что-то лежит. Что-то, к чему он не хочет прикасаться. Я не стал лезть. Подожду, думаю. Само выйдет.

И вышло. Только не сразу.
Сперва мы ещё минут двадцать выясняли, кто из нас двоих выжил из ума.
— Ты вообще половину не помнишь, — наступал Сёма. — Кто на выпускном стихи читал, помнишь? Вот не помнишь.
— Майя и читала.
— Майя пела. Стихи читала Ирка Зайцева, я её голос до сих пор слышу. А Майя пела, что-то про рябину.
— Сёма. У Майи слуха не было. Как у меня.
— У тебя-то нет, тут я спорить не буду.
Я засмеялся. И он почти улыбнулся — первый раз за весь вечер. И тут же насупился обратно, будто улыбаться ему сегодня не положено.
— Ладно, — говорю. — Сдаюсь. Знаешь что? А давай спросим у неё самой. Она ж теперь наверняка в этих сидит, в «Одноклассниках», как многие наши. Напишем: Майечка, рассуди двух старых дураков, в чём ты была на выпускном?  Они такое помнят до гроба.
Сёма молчал.
— Что ж ты молчишь? Найди её, ты ж умеешь. Или хочешь, я найду.
— Не найдёшь.
— Да брось, там все есть.
— Нет её уже нигде. — Он отпил остывшего чая. — Умерла Майя.
Сказал — и сам, кажется, не услышал, что сказал. Ещё секунду хмурился. Потом услышал. Поставил чашку.
— Как умерла? — говорю.
— Так. Как все умирают. В прошлом месяце. Мне на днях Ингуна в аптеке сказала. Я за таблетками зашёл. А она чек пробивает и так…между делом…: помните, говорит, Майю из сорок пятой? Они переехали в начале семидесятых.  Схоронили. Я на рынке случайно её дочь встретила. И тут же, практически без паузы — витаминчиков не желаете? Сегодня по карте пенсионерам скидка... Я взял упаковочку. Скидка всё же. Шанс, так сказать. Вышел на улицу. Стою и пытаюсь понять, что она мне сказал. Не сразу, но понял. Нет больше Майи.
Помолчал.
— Неделю уже хожу с этим. Тебе вот только сейчас сказал.

Вот, значит, что стояло за платьем. Позвонил сегодня и с порога — красное, белое… Не про неё. Про тряпку. Так проще: пока мы из-за тряпки грыземся, она будто ещё где-то есть — в том зале, на выпускном в шестьдесят шестом, — и можно у неё спросить.
Мне расхотелось спорить.
А ему — нет. Он ещё не закончил.
— Я ведь её искал, — сказал он. — Как услышал от Ингуны — пришёл домой и полез. В эти твои одноклассники. Думал — найду, хоть посмотрю, какой она была в последние годы.
— Нашёл?
— Нашёл. Только это уже не страница. Это, знаешь, как доска такая. Памяти. Дочка ведёт. Пишет про неё — какая была, что любила. Фотографии выкладывает.

Он замолчал, и я понял, что мы подошли к главному. К тому, зачем он сегодня позвонил.
— И там, — сказал Сёма медленно, — там дочка целый рассказ выложила про тот выпускной. Любимая, видно, мамина история, раз дочка её наизусть знает. Платье Майя сама себе сшила. Своими руками. Из какого-то крепа, чуть ли не из занавески. Сидела ночами. И всю жизнь потом тот вечер вспоминала как лучший в её жизни.
Он посмотрел на меня.
— Зелёное, — сказал Сёма. — Зелёное оно было. Дочка его до сих пор хранит.

Я молчал. Сёма тоже молчал. Два старика по разные стороны мира, оба с зажмуренной где-то внутри шестнадцатилетней болью. Я навсегда запомнил свою первую юношескую любовь в белом. Он — в красном. А она была в зелёном, и сшила она его сама, и это было её платье, её ночи, её триумф.
Но это было ещё полбеды. Беда пришла на полуслове позже.
— И вот я тот рассказ читаю, — сказал Сёма, и голос у него сел. — Подробный. Кто пел, кто плакал, как директор речь говорил, как до утра по набережной гуляли, как первой электричкой в Юрмалу поехали. Всё там есть. Весь тот вечер. И все там есть.
Он отвернулся от камеры.
— Только нас там нет. Ни тебя, ни меня. Ни слова. Будто и не стояли мы в том зале. Будто и не отходил я в сторону, чтоб тебе не мешать, — а ты тогда в углу не стоял, чтоб не мешать мне. Двое дураков. Делили пустое место.

Тишина.
— Понимаешь? — сказал он. — Мы с тобой шестьдесят лет несли это как… ну, как награду. Молча. Каждый своё. А её там, в том вечере, мы вообще не интересовали. Ни один, ни другой. Ни вместе, ни порознь. Нас просто для неё не было. А она у нас — всю жизнь.
Вот тогда я и понял, почему он целую неделю ходил с этим один. Не то горе, что Майя умерла, — мы старики, наши уходят, к этому привыкаешь, сколько уже проводили. А то, что вместе с ней ушёл важный человек, который мог бы подтвердить, что мы тогда были. Что стояли в том зале — живые, шестнадцатилетние, влюблённые. Пока она была — был и тот зал, и мы в нем. Не стало её — и свет погас. 

Я смотрел на его осунувшееся лицо в половину света и чувствовал, как меня саднит то же самое — за тысячу километров, на тёплой моей кухне. А потом я разозлился.
— Зелёное, — говорю. — Чушь какая. Дочка путает. Она ж тогда не родилась ещё. Пересказывает с десятых рук. Белое было, я тебе говорю. Я помню.
Сёма поднял голову.
— Красное, — сказал он. И в голосе у него что-то ожило. — Какое белое. Тёмно-красное, почти вишнёвое. Я как сейчас вижу.
— Белое, Сёма.
— Красное.

И мы снова сцепились — два старика над платьем ушедшей от нас с частью наших жизней девушки, которую ни один из нас, выходит, толком и не видел. И я нарочно лез в эту глупую драку, не давал ей кончиться, потому что знал: пока мы спорим — мы оба ещё там, в зале, в шестьдесят шестом. Майя ещё кружится в своём зелёном. И мы с Сёмой ещё мальчишки, и впереди — всё. Всё хорошее и всё плохое. Обе наши непростые жизни. Всё.

Молчание — это для экспонатов. Это они стоят и молчат. А мы пока поспорим.
— Ладно, — сказал он наконец, как всегда. — Поздно. Ты ложись. И береги себя.
— Лягу. В следующий раз договорим. И учти, Сёма: белое.
— Красное, — сказал он и улыбнулся — на этот раз по-настоящему. И закрыл крышку компьютера.










 
Наверх
В начало дискуссии

Еще по теме

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

МАЙГОНИС С ПЯТОГО ЭТАЖА

Сёма позвонил неожиданно

Товарищ Кац
Израиль

Товарищ Кац

ЭКСПОНАТЫ

На девятое мая я позвонил Сёме сам

Александр Филей
Латвия

Александр Филей

Латвийский русский филолог

ИЛОНА

Мария Иванова
Россия

Мария Иванова

Могу и на скаку остановить, и если надо в избу войти.

СРЕДИ БАЛТИЙСКИХ ДЮН

На уроке физкультуры

Мы используем cookies-файлы, чтобы улучшить работу сайта и Ваше взаимодействие с ним. Если Вы продолжаете использовать этот сайт, вы даете IMHOCLUB разрешение на сбор и хранение cookies-файлов на вашем устройстве.